— А то проклятуща, тая орда! — выкрикивал Коваль, петухом расхаживая по своей хате. — Замордовал сват, а того не знае, що от хорошего житья тягнется на худое… Так говорю, стара?
— А то як же, Дорох? Почиплялись за орду, як дурни.
Хитрый Коваль пользовался случаем и каждый вечер «полз до шинка», чтобы выпить трохи горилки и «погвалтувати» с добрыми людьми. Одна сноха Лукерья ходила с надутым лицом и сердитовала на стариков. Ее туляцкая семья собиралась уходить в орду, и бедную бабу тянуло за ними. Лукерья выплакивала свое горе где-нибудь в уголке, скрываясь от всех. Добродушному Терешке-казаку теперь особенно доставалось от тулянки-жены, и он спасался от нее тоже в шинок, где гарцевал батько Дорох.
— Ведмедица эта самая Лукерка! — смеялся старый Коваль, разглаживая свои сивые казацкие «вусы». — А ты, Терешка, не трожь ее, нэхай баба продурится; на то вона баба и есть.
Гуляка Терешка побаивался сердитой жены-тулянки и только почесывал затылок. К Лукерье несколько раз на перепутье завертывала Домнушка и еще сильнее расстроила бабенку своими наговорами, соболезнованием и причитаньем, хотя в то же время ругала, на чем свет стоит, сбесившегося свекра Тита.
— Тебе-то легко, Домнушка, — жалились другие горбатовские снохи. — Ты вот, как блоха, попрыгиваешь, а каково нам… Хоть бы ты замолвила словечко нашему Титу, — тоже ведь и ты снохой ему приходишься…
— И скажу! — храбрилась Домнушка. — Беспременно скажу, потому и Петр Елисеич не одобряет эту самую орду… Самое, слышь, проваленное место. Прямо-то мужикам он ничего не оказывает, а с попом разговаривают… и Самойло Евтихыч тоже не согласен насчет орды…
— Поговори ты, Домнушка! — упрашивали снохи. — С тебя, с солдатки, взять нечего.
Разбитная Домнушка действительно посыкнулась было поговорить с Титом, но старик зарычал на нее, как зверь, и даже кинулся с кулаками, так что Домнушка едва спаслась позорным бегством.
— Я вот тебе, расстройщица! — орал Тит, выбегая на улицу за Домнушкой с палкой.
Но черемуховая палка Тита, вместо нагулянной на господских харчах жирной спины Домнушки, угодила опять на Макара. Дело в том, что до последнего часа Макар ни слова не говорил отцу, а когда Тит велел бабам мало за малым собирать разный хозяйственный скарб, он пришел в переднюю избу к отцу и заявил при всех:
— А я, батюшка, в твою орду не поеду.
— Что-о?
— Не поеду, говорю… Ты меня не спрашивал, когда наклался уезжать, а я не согласен.
— Да ты, этово-тово, с кем разговариваешь-то, Макарко? В уме ли ты, этово-тово?..
— Из твоей воли не выхожу, а в орду все-таки не поеду. Мне и здесь хорошо.
Произошла горячая семейная сцена, и черемуховая палка врезалась в могучее Макаркино тело. Старик до того расстервенился, что даже вступилась за сына сама Палагея. Того гляди, изувечит сбесившийся старик Макара.
— Твоя воля, а в орду не пойду! — повторял Макар, покорно валяясь на полу.
— Я тебя породил, собаку, я тебя и убью! — орал Тит в бешенстве.
Сорвав сердце на Макаркиной спине, Тит невольно раздумался, зачем он так лютует. Большак Федор слова ему не сказал, — в орду так в орду. Фрол тоже, а последыш Пашка еще мал, чтобы с отцом разговаривать. Сам-третей выедет он в орду, да еще парень-подросток в запасе, — хоть какое хозяйство управить можно. А Макарка пусть пропадает в Ключевском, ежели умнее отца захотел быть. О двух остальных сыновьях Тит совсем как-то и не думал: солдат Артем, муж Домнушки, отрезанный ломоть, а учитель Агап давно отбился от мужицкой работы. Раздумавшись дальше, Тит пришел к мысли, что Макар-то, пожалуй, и прав: первое дело, живет он теперь на доходах — лесообъездчикам контора жалованье положила, а потом изба за ним же останется, покосы и всякое прочее… Всего с собой не увезешь, а когда Артем выйдет из службы, вместе и будут жить в отцовском дворе.
«Оно, этово-тово, правильное дело говорит Макар-то», — раздумывал Тит, хотя, с другой стороны, Макарку все-таки следовало поучить.
Таинственное исчезновение Аграфены и скандал с двором брательников Гущиных как-то совсем были заслонены готовившимся переселением мочеган. И в кабаке, и в волости, и на базаре, и на фабрике только и разговору было, что о вздоривших ходоках. Не думала о переселении в орду только такая беспомощная голь, как семья Окулка, перебивавшаяся кое-как в покосившейся избушке на краю Туляцкого конца. Появление Окулка и его работа на покосе точно подразнила эту бедность. Когда с другими разбойниками Окулко явился с повинной к Луке Назарычу, их всех сейчас же засадили в волость, а потом немедленно отправили в Верхотурье в острог. Старая Мавра опять осталась с глазу на глаз с своею непокрытою бедностью, Наташка попрежнему в четыре часа утра уходила на фабрику, в одиннадцать прибегала пообедать, а в двенадцать опять уходила, чтобы вернуться только к семи, когда коморник Слепень отдавал шабаш. За эту работу Наташа получала пятнадцать копеек, и этих денег едва хватало на хлеб. Поднятая в Туляцком конце суматоха точно делала семью сидевшего в остроге Окулка еще беднее.
— Богатые-то все в орду уедут, а мы с кержаками и останемся, — жаловалась Мавра. — Хоть бы господь смерть послал. И без того жизни не рад.
Сборы переселенцев являлись обидой: какие ни на есть, а все-таки свои туляки-то. А как уедут, тут с голоду помирай… Теперь все-таки Мавра кое-как изворачивалась: там займет, в другом месте перехватит, в третьем попросит. Как-то Федор Горбатый в праздник целый воз хворосту привез, а потом ворота поправил. Наташка попрежнему не жаловалась, а только молчала, а старая Мавра боялась именно этого молчания.